Об одной парадигме поэта - символиста - Магжан Жумабаев

Об одной парадигме поэта - символиста

Осенью 1892 года Валерий Брюсов, ведущий русский поэт серебряного века, нашел эвристическое слово «символизм». Ничто не предвещало тогда, что наш национальный поэт Магжан Жумабаев, в то время девятилетний шакирд аульного муллы, спустя каких-нибудь два десятилетия, будучи студентом Московского Высшего литературно-художественного института, возглавляемого Брюсовым, предстанет пред ним вполне сложившимся символистом, нашедшим новый путь истины уже для казахской поэзии.

 

Покрыты тайной мотивы, которые сделали Магжана Жумабаева приверженцем русского символизма. С ожесточением небывалым было предпринято все, дабы предать забвению память об этой исключительной величине после Абая. У трижды узника тоталитарного режима, а в 38-м году казненного поэта были изничтожены все документы, касающиеся его жизни и творчества. Только в хранилищах Государственной библиотеки Москвы я с огромным облегчением и радостью обнаружил целыми и невредимыми его поэтические книги, отличающиеся от того, что имела казахская литература прежде и чем располагает она теперь. Именно Магжан, один-единственный в Центральной Азии нашел в себе силы и возможность включиться в новый мировой поток, носивший тогда название декадентство.

Символистские стихотворения Магжана Жумабаева - явление особое, до сих пор не постигнутое национальным литературоведением. То был плод роскошный, великий, хотя и непонятый современниками. Магжан, как именитые его учителя, воспевал вождя гуннов Аттилу, с той лишь разницей, что для него этот громкий герой истории начала первого тысячелетия был еще праотцом тюрков, а следовательно, и казахов. Содержание культурно-исторической ретроспективы в стихотворениях Магжана «Огонь», «Пророк», «Восток» носило в себе дух и букву стансов Дмитрия Мережковского «Дети ночи». В них очерчен круг национального анклава, который, действуя внутри контекста общемировой истории, в иные периоды оказывает на нее решающее влияние.

Вячеслав Иванов, понтиф русского символизма, в своем стихотворении «Кочевники красоты», декларируя задачи новой поэзии, призывал ринуться «вихрем орд на нивы подневолья». Вот эти строки:

Топчи их рай, Аттила, -

И новью пустоты

Взойдут твои светила,

Твоих степей цветы!

 

Этот же образ за россыпью стихотворений Магжана звучит как национальный пафос.

 

Я иду, я иду, я иду,

Пророк, рожденный Солнцем

и Гунном.

 

(Подстр. перевод).

Лирическим героем здесь выступает не только сам поэт - житель Казахстана, сколько сама казахская степь, ее народ в целом. Он воспринимается преемником гуннов, свершивших в свое время поход «От Алтая до Альпийских гор». Отсюда схожее с паблисити утверждение о том, что он, как растворенное в оргиастической массе дитя Солнца, охвачен решимостью «выколоть глаза» темным силам зла.

Начав с просветительских заклинаний, Магжан, однако, довольно быстро отошел от традиционного дидактизма восточной литературы. Поиски новых способов изо-бразительности, по всей вероятности, и привели его к символизму, который к тому же претендовал на роль мировоззрения, обещая расширить возможности человеческого мышления путем осознания бессознательного, освоения трансцендентного, находящегося за пределами здравого смысла, обыденного сознания. В этом смысле символизм смыкается с фрейдизмом, хотя сравняться с ним в практических делах не смог ни в коей мере. Ничего не вышло из теургических претензий символизма на тотальное переустройство общества путем магического воздействия на волю богов и духов.

Вместе с тем стремление символизма к открытию самых что ни на есть глубин-ных тайн бессознательного само по себе послужило постановке все новых проблем художественного постижения тайн человеческого бытия. Александр Эткинд, ис-следователь истории русского фрейдизма, в книге «Эрос невозможного. История психоанализа в России», раскрывая сущность русского религиозно-культурного ренессанса начала XX столетия, подметил некоторые особенности символизма в России. Этот дискурс, на наш взгляд, можно отнести к евразийскому пространству, т. е. странам, находящимся на территории бывшей царской России в целом. Данный сюжет имеет в виду разработку вечной темы мировой поэзии - связь любви и смерти. Реализация же этой темы, по мнению А. Эткинда, в России проходила под знаком Диониса, растворения индивида в оргиастической мистерии.

У казахского поэта тема любви и смерти облачена в некую тайну бессознатель-ного, которое в осознанной форме видится как знак Танатоса - инстинкт смерти. Она, т. е. смерть, переносит в мир бога виноградарства и виноделия Диониса - Вакха - Бахуса, вовлекает в своеобразную вакханалию, где человек свободен от мирских забот по «обслуге желудка», рутинного быта, погружен в нечто сладкое, убаюкивающее. И в результате из-под пера казахского поэта-символиста рождается обширное стихотворение под названием «И меня ты, смерть, убаюкай...» К примеру, такие строки:

Под волной жемчужнопенной

есть аул необыкновенный – шестьдесят белокрылых юрт.

По красавице в юрте каждой.

В том ауле они однажды

свой последний нашли приют.

Словно водоросли, их косы,

Все наги, волнистоволосы...

С ними вместе меня убаюкай,

убаюкай, смерть, убаюкай!

 

(перевод Л. Степановой).

К этой стране, морю тянет руки юноша, не вкусивший любовной муки... Члены КазАПП, затем соцреалисты эти строки Магжана воспринимали враж-дебно, с негодованием. Так, в 1927 г. молодой тогда Абдильда Тажибаев атаковал Магжана следующей тирадой:

Не ищу как Магжан могилу Коркута.

Не молю у звуков Кобыза смерть.

Не брожу по степи лишенный разума.

О, могучая трудовая страна русских и казахов,

Гоню от себя и смерть, и могилу.

Укажу магжанам на место похорон.

 

(подстр. перевод).

Думается, для объективной оценки стихотворения Магжана требуются иные критерии, позволяющие избежать буквализма, прямолинейности. Магжан Жумабаев отнюдь не погружался в грезы по суициду. Слова «И меня ты, смерть, убаюкай...», если глубже вникнуть в их смысл, вовсе не воспринимаются как призыв к уходу в мир иной. Троцкий, который тоже не был лыком шит, в свое время писал, что как марксизм принес ясность в экономику, научил преодолевать анархии капиталистического производства, так фрейдизм организует душевный хаос человека.

В самом деле, не в связях ли символизма и фрейдизма заключена разгадка магжановских размышлений относительно жизни и смерти?

- Я уподобился зрителю, который не понимает, что происходит на сцене.

Примерно так в своих показаниях органам НКВД описывал Магжан свое со-стояние после Октябрьской революции и в годы гражданской войны. Хаос в душе был вызван взбаламученной социальными катаклизмами Степью. Эти переживания, превращаясь в поэтические, получили романтическую окраску. А если более точно, в ее разновидность - символизм. Эту закономерность в свое время подметил Владислав Ходасевич. Он писал «о попытке слить воедино жизнь и творчество... как о правде символизма» (см.: А.Эткинд. Эрос невозможного. История психоанализа в России. «Медуза», Санкт-Петербург, 1993, с. 11).

Однако подобное сближение жизни и поэзии обретало своеобразную форму и смысл. Произведение создавалось по идеалу его автора, а не адекватно действительности. И, конечно, идеалом Магжана являлись иные цели, нежели смерть.

Как бы ни было трудно Магжану, он никогда в своих произведениях не создавал тупиковую ситуацию, безысходность. Красноречивый пример - стихотворение «Берниязу», также написанное в символическом ключе. В начале двадцатых годов, а если точно - 23 февраля 1923 г. покончил с собой молодой поэт Бернияз Кулеев, работник Казгосиздата, составитель казанского сборника стихотворений (1922) Магжана Жумабаева. Поэт посвятил памяти молодого друга большое стихотворение. Что примечательно, Магжан, вопреки инсинуациям своих врагов, никоим образом не славит смерть, наоборот, пишет о случившейся трагедии с глубокой скорбью и горечью. Разумеется, настолько, насколько это возможно в символическом произведении. В нем другими словами, но опять-таки изображаются те же шестьдесят белокрылых юрт на дне моря, те же смеющиеся девушки с волнообразными волосами... Молодой поэт оказывается на месте побоища двух вечно враждующих полярных сил - жизни и смерти. И он, вступив с ними обеими в неравную борьбу, погибает. Сетуя, Магжан высказывает мнение, которое, собственно, и составляет идею стихотворения: вечно враждующих антиподов - жизнь и смерть - может породить лишь духовное - сила поэзии, очарование словом. Не уразумев это, несмышленыш взялся за лук и пустил стрелу, которая рикошетом ударила по нему же самому. Такую версию гибели молодой жизни дает поэт-символист. Сакраментальный смысл происходящего для него ясен как день. Жизнь - степь, акын, бредущий по ней, - дитя. Жизнь - и пена, и пучина, заколдовав, играючи расправляется с ним, если он в нужный час, в нужную минуту, не смог вырвать из сердца заветное слово.

Эти идеи, пожалуй, для Магжана Жумабаева были ведущими, сердцевиной всей системы его достижений в символических исканиях. Не раз было замечено, что противоположности сходятся. Вода и камень. Лед и пламень. Небо и земля. Магжан настолько уверовал в свою парадигму, что одно и то же четверостишье, содержащее мысль о примирении таких антиподов, как жизнь и смерть, повторяет дважды: в начале и в самом конце стихотворения о печальной участи бедного молодого человека Бернияза. Смею предположить, вера Магжана Жумабаева в могущество, неземную силу поэтического Слова была одним из факторов, приведших его к символизму, исповедующему учение о возможности постижения запредельных истин, общения с духом вне нашего времени и пространства.


 Елеукенов Ш. Об одной парадигме поэта-символиста//Мысль.-2000.-№4.-С.65-67